Слава создателю, что есть люди, которым нравится открывать что-то новое. Шесть дней творения—увлекательное занятие, седьмой—на отдых, как водится, или на перекраивание того, что создано. Vogue создал женщину, а русский Vogue— Долецкая. В ее шести днях можно увидеть несколько лет Interview, любимые черно-белые рисунки и издания о кулинарии, мечты о полетах и чтение Монтеня, а теперь новая, совсем не кулинарная книга «Не жизнь, а сказка». Только вот для Монтеня «философствовать—это учиться умирать», а для Долецкой—учиться жить. Ее колонка—мозаика о разном: от древних греков до Интернета.
Но главное в ней—неутолимое любопытство к жизни, людям и самой себе. К той, которая и вырастит розы под снегом на Калужском шоссе, и прокатится на воздушном такси, и напишет книгу с главным рецептом «Как научиться любить жизнь и утопии превращать в исполненную мечту». Но это, как водится, на седьмой день—вместо отдыха.
Платон стоял у истоков затеи по имени «утопия». Обозначив ее как «место, которого нет», он, сам того не зная, открыл шлюз для неугомонной армии мечтателей и фантазеров на тысячелетия вперед. И это закономерно — у людей, в отличие от животных, есть дар мечтать. Можно сказать, что мир, создаваемый нами, — это проекция наших желаний. Мечтать — прекрасно, воплощать — сложно, порой — невозможно. Большинство проектов Эля Лисицкого остались на бумаге. Мы смотрим на его проуны и думаем: какая поразительная красота! Может быть, когда-нибудь… У Захи Хадид — получилось, у Илона Маска — получилось.
Высокие технологии сегодня — это кирпичи, по которым мы можем идти дальше. Другой вопрос, что некоторые прыгают по этим кирпичам туда-обратно: тут твиттнули, там лайкнули, здесь зафолловили. А есть люди, которые выстраивают из этих кирпичей крупные проекты, выращивают их, и тот факт, что они выращивают их сегодня, и мечтают о том, что будет завтра, — невероятный кайф.
Возникает, правда, одна проблема — технологии рождаются чуть быстрее, чем мы обучаемся грамотно ими пользоваться, то есть — этично, достойно, гуманно. И появляется опасность наделать много глупостей. Илон Маск как раз говорит о том, что, чрезмерно увлекшись искусственным интеллектом, мы рискуем потерять что-то важное.
Сколько великих мыслителей говорило нам о том, что деньги — это существенно, но есть вещи куда более значимые. Монтень пишет о дружбе так точно, что читаешь его сегодня и думаешь: нужно немедленно позвонить близкому другу и сказать, что дружба, она, оказывается, — вот про ЭТО, а не про «отправить эмодзи». Его тексты попадают ровно в сердце, и думаешь: елки-палки, три века! Триста лет! А мы по-прежнему пытаемся освоить простые вещи.
Мы почему-то сверлим океан в поисках нефти — и получаем тысячи оглушенных дельфинов-самоубийц, которые выбрасываются на сушу, не в состоянии жить там, где жили веками. Мы сводим с ума существ, которые были здесь раньше нас и по сути являются хозяевами Земли, потому что они проживают на большей части планеты, чем мы. Это мы у них в гостях. И вот умудряемся, придя в гости, устроить такой ад. Все денег хочется, торопимся-спешим, на ходу разрушая планету.
Сейчас в мире трудный период, все друг друга не любят и, к сожалению, входят в антагонизм, с моей точки зрения, беспрецедентный. Я никогда не думала, что услышу из телевизора или от официальной прессы про Америку, «страну уродов и гадов». А там аналогичное вещают о нас. И ведь буквально вчера купались в эйфории глобализации, дружили друг с другом, ездили, куда хотели. Лет пять-шесть назад у меня была встреча с группой философов, один из которых утверждал, что очень скоро мы увидим колоссальный приступ национализма и изоляционизма, жесткого и яростного. Остальные смеялись и говорили, что он перебрал. Выходит: он был прав. Говорит ли это о том, что человечество вообще склонно к волнообразному, или, как часто говорят, к спиралеобразному развитию своей мысли? То дружба, то ненависть, то технология, то все убегаем в леса, строим свои фермы, доим своих коров и делаем свой сыр. Может быть, утопии не сбываются потому, что люди не могут определиться в своих желаниях?
Я мечтаю о чем-то каждый день и часто — о самых простых вещах. Например, в декабре мы будем все завалены снегом на нашем Калужском шоссе. Я буду смотреть на сугробы и мечтать о том, как расцветут под каким-то огромным наметенным холмом розы. Маленькие такие желания. О глобальном мечтаю, что мы все когда-нибудь будем летать. Мне кажется, воздушное такси уже существует. Ведь когда мы слушали музыку на CD, флешки уже лежали готовые. Уверена, уже есть проработанные проекты альтернативной энергии, но их сдерживает бизнес, деньги. Если кто-то сидит на нефти, зачем ему сланцевый газ, мельницы какие-то ветряные?
Самая греющая меня мечта — продолжать открывать в себе и в других максимальные возможности и вмещать в свою жизнь то, что она способна вместить. Для меня одним из таких больших прорывов было, когда я, человек, абсолютно не склонный к рисованию, оказалась затянутой в клуб рисовальщиков, которым руководил художник Лаврентий Бруни — я делала о них материал для журнала. Лаврентий мне говорит, мол, хватит уже снимать — пишешь, снимаешь, пишешь, снимаешь — сядь, порисуй. А у меня яйцо квадратное, ну куда мне рисовать? Он сказал: «Это не про «уметь», это про «увидеть», «услышать», «найти» на бумаге». Не забуду этого никогда. Села и начала рисовать. А сейчас у кого-то дома висят мои работы и радуют. Если бы мне кто-то сказал десять лет назад, что у меня выйдет три кулинарных книги, я бы покрутила пальцем у виска. А потом — бах! — прорвало. Теперь вот хочу летать.
Мне нравится признаваться в своей любви к утопиям. Книга, которая у меня выходит в декабре, «Не жизнь, а сказка», фактически — утопия, но я ее пытаюсь обернуть в реальность. Сам заголовок утопический. Многие подумают: «О-о-о, Долецкая… Вот уж не жизнь, а сказка, действительно». А там-то— о настоящем, реальном. И хочется, чтобы читатель увидел в этой книге себя. Как когда-то еще не оправившиеся от советской жизни женщины России смогли увидеть себя в журнале, который казался таким далеким и немыслимым для этой страны.
1998 год, первые маркетинговые кампании Vogue. Помню, как в один день всего две женщины из пяти фокус-групп ответили на вопрос о том, что такое Vogue, и ответили так: «Это сигареты». А я тогда думала, что все такие, как я, на «воздусях», и что все сейчас ответят, что это журнал. И тем не менее, Vogue — это не только журнал, это эстетика бытия. Я его так придумала для себя. К тому моменту были и Elle, и Harper’s Bazaar, но мне казалось неуместным писать на обложках: «Пять красных платьев сезона». Я была уверена: несмотря на то что русские женщины говорили, что Vogue — это сигареты, они не хотят назиданий, они хотят и умеют думать и чувствовать самостоятельно. Им просто нужен был вкусовой толчок, эстетический, интеллектуальный, информационный.
Чуднó, когда мне сегодня говорят: «Ой, а мы выросли на вашем Vogue!» Именно «на вашем». Потому что «пять платьев сезона» вернулись. Каждая вторая обложка — перья, стразы, шифон. Жаль. Медиа сейчас претерпевает настоящие родовые муки, которые, как мы знаем, кончаются разным: ребенок может родиться здоровым, может — больным, а может и вовсе — мертвым.
Захожу в кафе и вижу молодую маму с годовалым ребенком, который еще не складывает длинные предложения, но он уже в экране — это пугает. Приходят подруги и спрашивают: «Моя вечно сидит в телефоне, что делать?». Нужна замена навороченной игрушке, но выясняется, что замену сложно найти. Надо отдавать себя. А как отдашь, когда сам не выпускаешь из рук такую же игрушку? Людям стало сложно общаться, у всех тайм-лимит, все терпят друг друга какое-то время, а потом хватаются за телефон — вдруг что-то пришло или кому-то надо ответить. Странное явление, на которое я смотрю с огромным любопытством. И если есть у меня какая-то большая мечта, то я сформулирую ее так: хочу, чтобы мое любопытство никогда не угасло. Мне хочется узнать, когда лет через десять я приду в то же самое кафе, о чем со мной будет говорить тот ребенок, которого я видела в возрасте двух лет, теребящего свой экран. И, наверное, когда человеку перестает быть интересным мир вокруг, то он больше не живой.
А вот идея вечной жизни меня не увлекает. Мне кажется, что эта утопия еще не осмыслена человеком. Может быть, я по-прежнему уверена: Господь знает, сколько нам тут осталось. И пусть об этом знает только он. А пока мы еще «потусим» и помечтаем.